В глубине - Страница 14


К оглавлению

14

Уж ты справь же мне, сударь-батюшка,
Червлен-новенький корабль…
Отпусти меня, добра молодца,
По синю-морю гулять…

От старых, верно, времен идет она, эта песня, от времен широкой вольницы и удали, когда вольной волею рвались горячие молодые головы к разгулу широкому во чистом поле, на синем море… Смутно слышала о тех временах Прасковья. А ныне не то уже гуляньице, не вольной волею идут на него. Иной и червлен-новенький корабль: строевой конь и воинское снаряжение по форме, по установленному образцу… И скольких забот, слез, каких усилий и напряжения стоила эта «справа», хорошо знает она, казачка-мать…

Она знает каждую вещь казачьего снаряжения, каждый ремешок, какой требуется представить на смотр, и цену им слишком хорошо знает, потому что все оплатила своей трудовой, облитой потом и слезами копейкой. Знает не просто, например, седло с каким-то «прибором», но и те тринадцать предметов, которые нераздельны с конем и вьюком всадника: уздечка с чумбуром, недоуздок, чемодан и шесть пряжек, саквы сухарные, саквы фуражные, попона с троком, торба, скребница, щетка, фуражирка, сетка, тренога и плеть…

А амуниция? Для кого-нибудь это — простой, несложный звук, ну — что-то такое к ружью, шашке и пике… Для нее это — не один десяток вещей, стоящих не один десяток рублей: портупея, темляк, патронташ, поясной ремень, кушак, чушка, кобура, шнуры, чехол на винтовку…

Знает она, что и для обмундирования нужны чекмени и парадный, и вседневный, двое шаровар, две пары сапог — парадная и вседневная; кроме шинели, нужен еще полушубок, башлык, гимнастическая рубаха, не говоря уже о комплекте белья… Да всего и не перечислить… Подковы, сумка с мелочью, бритва, юфть, иголки, нитки для починки… И все по установленному обряду, первосортное и неимоверно дорогое. А каждый грош облит потом, каждая копейка на счету…

Чуть держится хозяйство. Всякий экстренный расход — свадьба, похороны — вызывает резкие колебания в его равновесии. Но что потрясает до корней — это «справа». На службу царю и отечеству семья отдает не только работника — она отдает с ним все запасы и сбережения, с таким трудом собранные. Купить коня, выдержать, выкормить его, ночей не спать — уберечь от конокрада, дрожать, как бы в комиссиях не забраковали… на десятки лет старит эта сухота казачью семью…

Коня Луканьке хотели поставить своего, «природного», — Буренького. Всем бы хорош конек: и густ, и ноги крепкие, и на ходу легок, — все статьи в порядке, но в меру не вышел, двух осьмых не хватило до требуемого роста. Пришлось продать Буренького и пару молодых быков. На вырученные деньги купили за 180 — Корсака. Рассчитывали: седло отцовское пригодится, — доброе еще седельце. Но как раз ввели седло нового образца, — какой-то генерал придумал «продушину» в ленчике и на семь рублей за это удорожили седло. Продали корову и отдали за новое седло 43 рубля…

— Ничего не уважили, ни копейки, — говорит Семен — на все такция. Иной старик вертит-вертит в руках какой-нибудь ремень, и так, и сяк… шапку снимет, зачнет просить офицера: — «уважьте, вашбродь, сделайте милость… не имею состояния»… — Нет! хочешь бери, а не хочешь, иди, куда знаешь… А без нашего клейма, все равно, не примут… Придешь.

За это клеймо, за однообразие формы, лоск и щеголеватость и идет трудовой грош. В недавние еще годы около клейма грели руки особые поставщики. Теперь их сменили люди в военных мундирах из так называемых военно-ремесленных школ. И мастера и начальники этих школ как-то особенно волшебно — при скромных окладах — приобретают великолепные дома, выезды, достойную осанку, обрастают жиром, — надо полагать, клеймо недурно оплачивается трудовыми казацкими грошами…

Конечно, немножко смешно глядеть, как корявые, плохо умытые, потом пахнущие люди в овчинных тулупах и лохматых шапках с красными верхами подолгу безнадежно бьются, раздражая офицера, заведующего военным магазином, стараясь выторговать какой-нибудь гривенник, как ломают головы, прицениваются, чмокают языками, руками об полы хлопают… А когда молодой казачок, на красивом, подобранном коне едет улицей и блестит новая сбруя, ловко сидит на всаднике новенький мундирчик, на бочок сбита красноверхая папаха, — любуясь, можно чувствовать патриотическую гордость и забыть о том, во что обошелся этот блеск военный, сколько бессонных ночей, тяжких вздохов и дум неотвязных связано с ним у Прасковьи Потаповой… И не думать об одинокой тоске материнской, о которой поет песня:


Вдоль по морюшку, вдоль по синему
Сера утица плывет…
Вдоль по бережку, вдоль по крутому
Родимая матушка идет…
Все кричит-зовет, все зовет она
Громким голосом своим:
Ты вернись, мое чадо милое,
Воротись — простись со мной…

Трясутся плечи от рыданий у Прасковьи Ефимовны. Вижу, и у Луканьки слезами наполняются глаза, как ни старается он глядеть бодрей. Может быть, видит он и море синее, и крутой бережок, и одинокую горестную фигуру родимой… Бежит она, в отчаянии протягивает морщинистые руки вслед уходящему кораблику, зовет свое чадо милое назад… О, святая скорбь материнская, неоцененные слезы!.. Забыть вас не забудешь, но ни утишить, ни осушить вас нечем:


Я бы рад к тебе вернуться —
Корабль волны понесли…
Корабельщички — парни молодые —
Разохотились — шибко гребут…

Поет-разливается голос Митрия Васильича, такой старчески-выразительный и яркий на пестро-слитном фоне тусклых, неуверенно вторящих, тяжелых голосов. И звучит в нем упоение скорбью и горечью жалобы тайной на подневольную службу царскую, на постылую чужую сторону… Полонит душу, растравляет он старую, невысказанную кручину…

14