— А стоишь как? как стоишь? — кричит офицер.
— Низвините, вашескобродие, весь упестался… всю ж… разбил, прямо хочь на карачках ходи… Дело-то не молодое…
— А ты чертом гляди! гляди чертом, чтобы и виду не подавать!.. Чтобы каждый начальник мог сказать: этому кавалеру да девку бы какую поутробистей!.. Все у меня глядите чертом! — кричал офицер на наших бородинцев и перед ученьем так и приветствовал:
— Здорово, черти!..
— Здра… жла… вашсбродь… — лихо отвечали сивые бороды.
Но добрая половина их все-таки, в конце концов, сползла в лазарет, не выдержав тяготы воинской потехи.
Проводили их в десятых числах августа с молебствием и музыкой. И хоть смеялись все время над ними, над стариковской их немощью, над их удивительным соседством с малолетками, над ненужною, издевательскою муштровкою, а, когда пошла колонна конным строем справа по три, под звуки труб и под причитания оставшихся старух — в далекий край, то сивые эти бороды стариков-кавалеров и безусые радостные лица малолетков вдруг воскресили на минутку забытое славное время народного героизма, великого подъема духа и славной борьбы за честь родины… Далеким зовущим звуком отозвалась в сердце былая слава, всколыхнула грусть и зависть к предкам и смутное сознание стыда перед ними… На миг один, на самое короткое мгновенье.
А, когда колонна скрылась в песчаных холмах, за обмелевшим старым нашим тихим Доном, когда угасли последние звуки походной песни, — опять потекла будничная жизнь с ее серыми заботами, суетой и вечными мелкими недохватками. Забыты были бородинцы и все, что всколыхнулось в памяти в связи с ними…
Только старухи, жены бородинцев, «жолмерки» — так у нас зовут казачек, мужья которых в полку на службе, — все тревожились сердцем за них, собирали слухи, ждали вестей от них, а вестей не было: ушли — как в воду канули. Иногда какая-нибудь из этих жолмерок ко мне забредет, спросит:
— Как там по газетам — ничего не слыхать об наших?
— Ничего.
— Говорят, побили уж всех их?..
— Кто же?
— Да француз.
— Нет, это сказки.
— А Бог ее знает, — зык идет по народу, а мы готовое слухаем… Мой-то ведь бестолковый… старик-то. Суетной да бестолковый… Я говорила ему: — ты, мол, не мечись там вперед-то, посмирней сам себя веди, а то, мол, сцапают… Ну, да разе послухает!..
Вспомнили еще о стариках-бородинцах, когда праздновали у нас станицей Бородинскую годовщину — с парадом, общественной выпивкой, скачкой и под конец — с любительским кулачным боем. Про стариков наших все не было определенного слуха, как-то их приняли на торжествах, какие милости явили им. Но милости предполагались определенно и уверенно, милости как им лично, так через их головы и всему прочему христолюбивому воинству, частью которого был и наш уголок.
— То-то теперь старики наши поглядят всякой всячины…
— Д-да… Им — вакан…
— И аполеты огребут!
— Огребут… Приедет Мудряш — то был Мотька Мудряш, а то станет ваше благородие…
— Ну, да они там и об нас похлопочут… Старики твердые… Авось, земельки добудут…
— Разе в торбах привезут…
— А милосливый анифест? Слыхал — в ведомостях: чьи предки служили, кровь проливали, то службу зачесть внукам… А наши ли деды крови не пролили?..
Старый опыт, былые разочарования подвергали трезвому сомнению эти мечты и наивные надежды. Но тоска по земле, давняя, страстная, смутное упование когда-нибудь раздвинуть тесные рамки скудной жизни, заставляли верить в желаемое, как в сущее, и отдаваться сладостному самообману.
В начале сентября вернулись наши старики. Встретили их всем миром у церкви, батюшка вышел с крестом, сказал прочувствованное слово о совершенном ими подвиге и заслугах перед родиной, совершил краткое благодарственное молебствие за полтинник. Потом повели героев в станичное правление на чарку водки и стали расспрашивать о службе и милостях.
Офицерских погонов на стариках не было, — остались скромные урядничьи галуны. Груди украшены были двумя новенькими медалями — серебряной и бронзовой.
— Серебряная — от нашего государя, золотая — от француза. — пояснил Мудряш, но точно ли это так было, — достоверно не выяснилось.
— Ну, а француз — как? Не купоросился?
— Нет, ничего. Думали, войну откроет, а он — совсем мирной стал.
— А из себя как? корпусный?
— Из себя — чистяк. Да ему чего ж, хлеб белый ест… А наш рассейский народ — он черный почему? На аржаном хлебе сидит… Мы тоже горя хлебанули через этот самый аржанец. Дома — пшеничный пирог, в Черкасске — тоже ситным кормили, даже франзоль к чаю давали. А в Можай привезли— на черный, да и то мало давали… Да какой хлеб! Прямо андрацит, а не хлеб… И вша заела…
— Ну, по крайней мере, всю царскую фамилию видали?
— Плохо видали… Отодвинули нас в самый зад, — наказный атаман даже слезьми кричал: «в бою, мол, донцы — в первую линию, а тут — в самый закут»… Государь Император проехал, поздоровкался. А ученья никакого не было, зря лишь нас тут ломали…
Тон рассказов был невеселый, разочарованный. И как-то неловко было спрашивать о видах на офицерские погоны или об иных долгожданных милостях.
— Стало быть, не дюже наградили вас?
— Какая награда! Своих по шестидесяти рублей прохарчили и — все… Наказного атамана покачали там, он по два рубля дал. А на сборном пункте вчера хотели у нас и обмундирование отобрать: дескать, войсковое имущество… Ну, тут мы уперлись, не дали: — «у нас — так наше!» Служили-служили, да будем мундиры отдавать… что такое! По настоящему, нам и коней-то надо бы отдать… Наказный говорил: «я, дескать, похлопочу, старики»…