В глубине - Страница 27


К оглавлению

27
...

Серединки — 3 ру. 60 копъ.

Меринатъ всякой — 7 ру. 60 ко.

И, как на грех, сопровождавшему его п-ство правителю дел вздумалось произвести нечто вроде легонькой ревизии — заглянуть в станичные приходо-расходные книги. Последняя самая свежая запись остановила его внимание своим загадочным смыслом.

— Что за серединки? — спросил он у нашего станичного атамана.

— Это — извините, вашескобродие — по малограмотству казначея… — объяснил бравый урядник. — Закуска, значит, такая… сардины… вроде — французские кошечки…

— Так… А меринат значит маринад?

— Точно так, вашескобродие! Ввиду проезда его п-ства…

Правитель канцелярии передал результаты ревизии его п-ству больше в виде анекдота, чем подлинного нарушения приказа, и лишь курьезная безграмотность записи спасла от крушения нашего заседателя, — было дознано, что серединки и меринат — плод именно его служебного усердия. Зато сам он оказался менее великодушным и впоследствии нашел-таки случай подвести нашего казначея под какую-то статью и лишить должности.

Дрон Назаров не мог, конечно, питать дружелюбные чувства к заседателю и подвергал одинаково суровой критике и правильные, и легкомысленные его действия.

— Наберет округ себя баб карагод, гигикает с ними, конфетками их прикармливает… Что это за страм?

— Хочь и господин, а охальник, — говорит пожилая, загорелая баба: — это ему при всех за сиськи ухватить — нет ничего…

— А вы бы собрались да портки с него сняли… На баб суда нет… ничего не будет!.. — осторожно посоветовал Дрон Назаров.

— А то что же… И дождется…

Баба многозначительно дернула головой: — У меня вот дома сейчас одна девчонка немая осталась, а я — иди… все брось и иди… А чего он мне даст, этот кузнец? чем накормит?..

Перед вечером мы снова принялись было за кузнечика — зной немножко спал, — но вдруг наше внимание было привлечено взрывом пестрых, веселых криков позади, там, где была штаб-квартира нашей армии. Как всегда, в таких внезапных шумах таится нечто особо любопытное, притягательное, и сперва наиболее юная часть нашей партии, потом бабы помчались на крики. Мы, солидные люди, выдержав приличную паузу, не спеша, последовали за ними.

– Опять заседатель либо с бабенками ероломит, — высказал предположение Дрон Назаров.

Еще издали мы увидели барахтающуюся кучу. Среди хохота вырывались звонкие голоса ребятишек:

— Мала куча!

С круглой баклагой воды металась Аксютка и плескала на закатанный в полог брыкающийся шар, — это был наш заседатель. Трудно было установить, как это случилось, но это был несомненный бабий бунт: бабы свалили нашего тучного руководителя, закатали его в полог и поливали водой из баклаг и ведер, а ребятишки забросили в рожь фуражку, украшенную чиновничьей кокардой…

… Бабы оказались и вправду недосягаемыми для суда, — заседатель перенес конфуз молчаком, дело оставил без расследования. Но дней через пять более половины мужского населения нашего угла отправилось в окружную тюрьму для отбывания наказания: за неявку на борьбу с кузнечиком заседатель представил ко взысканию всю мужскую половину, так или иначе прикосновенную к бунтовавшим бабам, и в административном порядке нашему казачеству была назначена семидневная отсидка…

В числе подвергшихся этой нежданной каре были и наши десятчане: Ермил Тимонов и опять-таки старик Игнат Ефимыч.

Игнат Ефимыч молча, с стоическим хладнокровием, положил краюху в сумку и пешком отправился «сечься». А Ермил очень долго и очень крепко ругал Аксютку — за то, главным образом, что подвела его под ответственность в такое горячее, в хозяйственном смысле, время.

Аксютка виновато бормотала:

— Да когда же он ероломит… ну, как же с ним? Я не одна там… миру-то вон сколько…

V. Новое

Порой кажется: остановилась, закостенела и одеревенела жизнь нашего уголка, — так тихо, медлительно и беззвучно ее течение, так чуждо шуму, движению, грохоту и нервной торопливости той странной, далекой и диковинной жизни, отголоски которой изредка залетают к нам и разводят мелкую зыбь на зеркальной глади нашего бытия…

Все идет давним, из веков установленным чередом, мерно и неизменно движется круг обычных забот и трудов, суеты и отдыха… Утренние дымки из труб и тихие вечерние огни, крестины и похороны, песни и плач, мычание коров, собачий лай и скрип гармоники, белое курево пыли над табуном, тарахтение арбы, стук молота в кузнице, медлительный бой часов на колокольне, голый мальчик у ворот, ревущий басом, — все давно-давно утвержденное, присвоенное и неизменно в свою пору повторяющееся. Десятки, сотни лет один и тот же буйный свет солнца припекает старую солому похилившихся сараев, в сизой дымке дремлют в конце станицы вербы, в синем небе недвижной точкой чернеет коршун, в тени у церковной сторожки спит старик нищий… Издревле предуставленные, все подробности эти остались и доныне в неизменном своем виде…

И та таинственная, волшебная власть, которая непобедимой ленью и дремою охватывает мысль, заражает человека фатализмом, покорностью судьбе и философским пренебрежением к житейской суете и волнениям, осталась и доныне такою же могущественною и непререкаемою, какою была встарь…

Но если отойти на некоторое расстояние и бросить внимательный взгляд на близко знакомый, примелькавшийся облик родного края, вспомнить, прикинуть, посравнить вчерашнее и нынешнее, то неизбежно встанет заключение: как ни медлителен темп здешней жизни, процесс ее неустанно и неуклонно сдвигает ее с привычного, обросшего, отгороженного от другого мира места, ведет куда-то вперед, изменяет костюмы, нравы, мировоззрение, взаимоотношения обывателей, внешний вид селений, даже самый лик земли, вид степи, лугов, лесов и вод…

27