В глубине - Страница 10


К оглавлению

10

Чужая сторона… От младых ногтей он слышал о ней рассказы, и песни, и предания, — еще от прадеда своего, глухого Матвея Кузьмича, который воевал на Кавказе. А дед Афанасий ходил за Дунай. Отец рассказывал про Польшу и прусскую границу. Чужую сторону все знали в станице и бывалые люди много диковинного про нее рассказывали. Но во всех рассказах и песнях вставала она в одинаково суровых очертаниях нужды, неволи и тоски по стороне родимой…

Диковинные земли, чудесные города, дворцы и богатства, высокие — до неба — снеговые горы, леса с невиданными зверями, моря неоглядные… Дух захватывало, бывало, у мальца от трепетного любопытства, когда дед или прадед или кто из соседей начнут живописать в разговорах о них, и мечта уносила к чудным этим сторонам, к горам сахарным, к берегам кисельным… А вот подошло время и — сразу ближе всего стал убогий, серенький родной угол и ничего как будто нет на свете краше сизой степи с низкими холмами и буерачками, низкорослого дубнячка по балкам и по мелкой речке Медведице, тощих родных табунов, знакомых низеньких куреней, пахнущих кизячным дымком, и облупленной станичной церковки…

Но делать нечего, не миновать сушить сухари на чужбине — такая доля казачья. Весь длинный ряд предков его — отец, деды, прадеды — искони садились на коней, оставляли станицу, родные курени, жен, детей, стариков и шли «на службу»… Кто вернулся, а кто и кости сложил на чужбине…

Так, видно, надо. Почему надо, он не знает и вопроса такого ни у кого из живущих с ним и вокруг него — нет: надо и все… Хоть и больно отрывать от сердца привычное, милое, родное, понятное… менять знакомый уклад жизни, радостный труд, всегда нужный и свой, потому — разнообразный, не надоедающий, — на иную полосу, подневольную, подначальственную, на занятия как будто и легкие, пустые, но утомительные своим однообразием, обрыдлые видимой бесцельностью и в то же время мелочно ответственные.

Увязали воз. Вывезли его на себе с сенника. Отец взял грабли, чтобы подобрать оставшиеся клочки сена, и сказал ласковым — должно быть, непривычным, — жалеющим голосом:

— Ну, Лукаша, иди!.. Иди, мой сердечный, уберись. Пора. Придут сейчас люди… припарадиться надо. Иди, мой соколик…

Мы пошли с база вместе. Но Луканька сейчас же как-то приотстал. Я оглянулся: он подошел к игренему жеребенку с отвислым лохматым животом, шлепнул его по крупу и сказал ласково:

— Ну, Игрешка, расти, друг…

Игрешка прижал было уши, но, обернувшись, повеселел, потянулся к Луканьке и мордой потерся об его рукав.

— Прощай, друг… — проговорил Луканька со вздохом и догнал меня.

В чулане курчавый брат Луканьки — Кирюшка — с зятем Потаповых Тимофеем прочищали шомполом старое охотничье ружье-дробовик и дедовский турецкий пистолет, — готовились стрелять. Искони так ведется: провожая служивых и встречая их со службы, салютуют им пальбой из ружей.

В избе-стряпке, первой из чулана, пахло щами и угаром. Мать служивого, Прасковья Ефимовна, сурово-печальная, с опухшими от слез красными глазами, деловито хлопотала около печи. В следующей — более просторной избе, с кроватью и полатями, за столом обедал целый косяк мелкоты — братья сестры Луки, его жена Алена, замужняя сестра Лёкся с ребенком. На столе стояла большая деревянная чашка со щами. Ребятишки дружно работали ложками, громко хлебали, пырскали от смеха — почему-то весело им было, — может быть, потому, что некому было огреть ложкой по лбу, стариков за столом не было.

— Не дурить! — грозно крикнула от печи Ефимовна.

Неловко ей было, что я — посторонний человек — вижу ослабление чинности за столом. Но как раз в это время Никашка толкнул под локоть Аверьке, а Аверька расплескал щи на новую рубаху, в первый раз надетую, шумевшую новым, нестиранным ситцем. Огорченное лицо Аверьки было так забавно, что Танюшка фыркнула в свою ложку и заразила всех неудержимым весельем. Алена, жена Луки, щелкнула кого-то ложкой по лбу, но от этого смех не только не унялся, по пуще пошел в ширь и высь.

Лука ласково поглядел на тесную, веселую груду обедающих, пощекотал под мышкой Никашку и сказал Танюшке:

— Невеста, а дуришь как маленькая…

И пошел через большую горницу в маленькую комнатку, отведенную «для молодых», — переодеваться. Ефимовна засуетилась было около меня, стараясь занять разговором, приглашая в горницу. Но я не хотел мешать обеду молодежи и вышел в чулан, где готовились к салюту Кирюшка и Тимофей.

— Вот, дяденька, орудия-то! — показывая дедовский турецкий пистолет, с ироническим хвастовством сказал Кирюшка. Видимо, ему очень хотелось поскорей выстрелить, но было еще рано.

— Тимофей, ай стрельнуть? — робко вопрошающим голосом прибавил он.

— Ну, да уж пальни, — снисходительно разрешил белокурый, с пушком на подбородке Тимофей, забивая пыж в ружье.

Бухнул весело выстрел, перепугал коричневого Дружка и озябших кур, которые собрались кучкой возле амбара. В воротах показались первые гости-провожатые, — я их знал: франтоватый, недавно вернувшийся из полка урядник Осотов, в сером пальто офицерского покроя, в папахе, обшитой серебряным позументом, — и два брата Рогачевы — Максим и Ларион. Уже были все трое в подпитии, как видно, — двигались тяжело и неуверенно… Вышел Луканька — в форменной куртке «защитного» цвета, в форменных сапогах и шароварах с лампасами, затянутый поясом с блестящим набором, такой ловкий, тонкий, стройный, словно с старой ватной поддевкой и валенками он скинул с себя рабочую мешковатость фигуры и угловатость движений.

10